- Не терпишь, кулугур, православного табаку? То-то! Архирейский аромат! - гордо заявляет он и, недоумевая, продолжает: - А я вот никогда картин не видал, то есть в книжках видел. В книжках оно помогает понять написанное, а вот отдельно - не знаю! И даже не понимаю - как это можно нарисовать красками, а я бы понял без слов? То есть сколько я не понимаю на земле! Даже сосчитать невозможно!
Алексей возится и говорит уверенно:
- Увидишь - поймёшь! Я часто на выставки ходил, в театр тоже, на музыку. Этим город хорош. Ух, хорош, дьявол! А то вот картина: сидит в трактире за столом у окна человек, по одёже - рабочий али приказчик. Рожа обмякла вся, а глаза хитренькие и весёлые - поют! Так и видно - обманул парень себя и судьбу свою на часок и - радёшенек, несчастный чёрт!
- Сейчас - чёрт! - укоризненно замечает Кузин. - Не можешь ты без него, как поп без бабы.
Алёша задорно смеётся.
- Чем поп чёрта хуже - оба одному служат!
Егор, помолчав, спрашивает Алёшу:
- К чему же это приводит?
- Что?
- Да вот - лошадь, пьяный! Я это знаю, видел раз тысячу! Ты мне напиши, чего я не знаю, не видал, - коли пишешь!
Алёша подумал, потом убеждённо говорит:
- Видишь ли, и я видел и пьяных, и лошадей, и девиц, конечно, только это особая жизнь, иначе окрашена она! Не умею я объяснить... Ну, вот, скажем, девицы - эту зовут Марья, а ту Дарья, Олёна... А на картине она без имени, на всех похожа, и жизнь её как будто оголена пред тобой - совсем пустая жизнь, скучная, как дорога без поворотов, и прямо на смерть направлена. Трудно это объяснить...
Досекин попыхтел папиросой и сказал:
- Да, невразумительно говоришь!
Сидя рядом с Кузиным, я слушаю краем уха этот разговор и с великим миром в душе любуюсь - солнце опустилось за Майданский лес, из кустов по увалам встаёт ночной сумрак, но вершины деревьев ещё облиты красными лучами. Уставшая за лето земля дремлет, готовая уснуть белым сном зимы. И всё ниже опускается над нею синий полог неба, чисто вымытый осенними дождями.
Толкнув меня, Кузин говорит, улыбаясь:
- Вдруг бы явился он в сей тишине и кротости небес, на минутку бы, на одну!
- Бог? - спросил Егор.
- Вот! Бог господь! И сказал бы...
- Потерял начальство, Пётр Васильич! - дурит Алексей, похлопывая старика по плечу.
- Нет, ты погоди, не глумись! - оживлённо заговорил Кузин, привстав и грозя Алексею длинным пальцем. - Я, ты знаешь, согласен, что об этом тайном предмете можно рассуждать-то всяко, а ведь о том, чего нету, и сказать нечего. Значит - есть что-то! Что же? Надо знать!
Его глазки сыплют искры, голос стал умильным, старичок собирается сказать что-то острое и двоемысленное.
- В долгой жизни моей натыкался я на разных людей-то, и вот - в Галицком уезде это случилось - один странник... Многие богохульства услыхал я от него, и одно особенно ушибло меня. Говорит он: "Миром правит сатана! Бог же господь низринут с небес и лишён бессмертия и распят бысть под именем Исуса Христа. И не черти, говорит, были изгнаны с небес господом, а люди из рая дьяволом, вкупе с господом, он же, земли коснувшись, умре! Извергнув нас, людей, яко верных слуг бога нашего, внушил сатана каждому разное и разностью мнений человеческих ныне укрепляет трон жестокости своей".
Он оглянул нас всех поочерёдно и поучительно добавляет:
- Вот какие еретицкие мнения-то возможны даже!
У Егора лицо такое, как будто он стал ровесником Кузину. Медленно и сердито звучат его слова:
- Когда все головы научатся думать, тогда и ошибки все обнаружатся. А сказки - бросить, они не пугают!
Старик сомнительно качает головой.
- Заплутаете вы себя во тьме вещных знаний ваших! - усмехается он. По-моему, бог - слово, миром не договорённое до конца, вам бы и надлежало договорить-то его. Вам!
Лёжа на земле вверх грудью, Алёша ворчит:
- Мы, дедушка, все слова до конца договорим, подожди!
Из увала над холмом явилось что-то тёмное, круглое, помаячило в сумраке и исчезло.
- Кто-то, - говорю, - идёт сюда.
Алексей вскочил на ноги, присмотрелся, вновь лёг пластом и поёт:
Всходит месяц на небо,
Едет милый по полю...
Он всходит справа от нас, месяц. Большой, красноватый и тусклый круг его поднимается над чёрной сетью лесной чащи, как бы цепляясь за сучья, а они гибко поддерживают его, толкая всё выше в небо, к одиноким звёздам.
- Это Семён, кажись! - ворчит Досекин, приложив руку ко лбу. - Ну да! Он и есть! Засиделись мы тут... Пеший он...
- Посидим ещё - может, не заметит? - предложил Кузин.
Алёша хмуро спросил:
- А ты его боишься?
- Зачем! Мы с ним дружки. А вот тебе бы, Егор Петрович, подумать о нём надо...
- Что такое?
- Насчёт Варвары...
- Погодите говорить! - тихо сказал Егор. - А ведь это он за нами следит!
- Конечно, - шепчет Алёша.
В тишине раздаётся угрюмый вопрос:
- Вы, что ли?
- Мы, мы! - торопливо крикнул Кузин.
Стражник подвигается на нас; пеший, он кажется странно широким. И ружья нет при нём, только сабля.
- Слышали, - гудит он, - в Фокине лавочник зарезан?
- Который? - спросил Досекин.
- Хохол. Галайда Мирон.
- А кто зарезал?
- Не узнано ещё.
Согнув колена, Семён валится на землю рядом с нами и глухо ворчит:
- Дня нет неокровавленного!.. Проливается этой человечьей крови - без меры! Мирон лежит в сенях, а кровь даже на двор выбежала и застыла лужей...
Он смотрит на нас, точно видит впервые, и равнодушно спрашивает:
- Может, это ваши режут?
- Какие - наши? - сурово и громко молвил Досекин.
- Такие. Знаю я какие! У кого спички есть? Дайте-ка мне, я забыл.
А когда вспыхнула спичка, он вновь оглядел всех и снова спрашивает: